В последний год в Пизе я полностью пересмотрела свое отношение к тому, что произошло за три предыдущих года. Я разлюбила и этот город, и своих однокурсников, и преподавателей, и экзамены, и зимние дни, и политические митинги весенними вечерами возле Баптистерия, и фильмы в киноклубе, и весь неизменный городской ландшафт: студенческое общежитие, набережную Пачинотти, улицу Двадцать Четвертого Мая, виа Сан-Фредиано, пьяцца Кавальери, виа Консоли-дель-Маре, виа Сан-Лоренцо — одни и те же знакомые маршруты по местам, так и не ставшим своими; пусть булочник со мной уже здоровался, а продавщица в газетном киоске делилась своими соображениями о погоде, их голоса, несмотря на мои старательные попытки их копировать, продолжали звучать как чужие, и чужим оставался цвет камней, деревьев, вывесок, облаков и неба.
Не знаю, была ли в том вина дневников Лилы. Очевидно одно: после того, как я их прочитала, и задолго до того, когда выбросила жестянку со всем ее содержимым, мной овладело разочарование. Исчезло первоначальное ощущение, что я нахожусь в гуще битвы. Я уже забыла, как колотилось у меня сердце перед каждым экзаменом и какая сумасшедшая радость охватывала меня каждый раз, когда я получала высший балл. Мне больше не доставляло удовольствия менять свой голос, свои привычки, свою манеру одеваться и походку — то, чему раньше я предавалась с усердием, словно участвовала в состязании на лучший маскарадный костюм и лучшую маску, такую удачную, что она почти стала моим лицом.
Вдруг мне открылось значение этого почти. Я правда этого добилась? Почти. Я вырвалась из Неаполя и своего квартала? Почти. Завела новых друзей и подруг из гораздо более образованных, чем профессор Галиани и ее дети, семей? Почти. С каждым экзаменом многомудрые преподаватели относились ко мне все благосклонней? Почти. Мне казалось, что за этим почти я разглядела истинную сущность вещей. Я боялась. Я боялась, как в свой первый день в Пизе. Боялась людей, которые были умны и образованны без всяких почти, просто сами по себе.
А таких в Высшей нормальной школе было немало. Не только студентов, которые с блеском сдавали любые экзамены — по греческому, латыни или истории. В университете было много молодежи, в основном молодых мужчин — самые уважаемые профессора и знаменитые выпускники тоже по большей части были мужчины, — которым все давалось легко потому, что они точно знали, для чего учатся. Они получили это знание по наследству, как животным достается в наследство от предков чувство направления. Они знали, как делается газета или журнал, как работает издательство, чем занимается редколлегия радиостанции или телевизионного канала, как снимаются фильмы, что собой представляет университетская табель о рангах и что находится за пределами наших городов и деревень, за Альпами и за морем. Они знали имена известных людей и знали, кто из них достоин уважения, а кто — презрения. Я же ничего этого не знала. Для меня любой человек, чье имя я видела напечатанным в газете или на книжной обложке, был божеством. Если кто-то с восхищением или порицанием говорил при мне: это сын того-то, а она племянница такого-то, я молчала и делала вид, что понимаю, о чем речь.
Конечно, я догадывалась, что речь идет о действительно известных персонах, но я слышала о них впервые в жизни и понятия не имела, что же такого важного они совершили; я абсолютно не разбиралась в тайных пружинах социального престижа. Например, если бы я пришла на экзамен, вызубрив все от корки до корки, а преподаватель вдруг задал мне вопрос: «Вам известно, на каких работах держится мой авторитет, позволяющий преподавать в этом университете?», я бы на него не ответила. А остальные, те, про кого я говорю, это отлично знали. Поэтому меня постоянно сопровождал страх ляпнуть при них какую-нибудь глупость.
Когда в меня влюбился Франко Мари, этот страх поутих. Франко и правда меня воспитывал, и я старательно тянулась за ним. Он был веселым, внимательным к окружающим, дерзким и смелым. Он был настолько убежден, что читал все нужные книги и понимает, что к чему, что говорил невероятно уверенно. Рядом с ним я училась выражать свои мысли и изредка даже вступала в публичную дискуссию. Я была способной ученицей или, по крайней мере, сумела развить свои способности. Иногда благодаря его поддержке я высказывалась даже смелее, чем он, и бывала убедительнее. Но, несмотря на очевидный прогресс, во мне продолжал сидеть страх, что я себя выдам, скажу то, чего говорить не следует, и все увидят, что я выскочка, совершенно не разбирающаяся в самых очевидных вещах. Когда Франко по не зависящим от него обстоятельствам исчез из моей жизни, этот страх усилился. Я получила подтверждение тому, в чем в глубине души никогда не сомневалась. Его богатство, его прекрасное воспитание, его авторитет молодого политика левого толка, его коммуникабельность и смелость, позволявшая ему обращаться к самым уважаемым людям как в самом университете, так и за его пределами, создавали вокруг него своего рода ауру, которая автоматически распространялась и на меня — его девушку и подругу, как будто тот факт, что он в меня влюблен, служил гарантией моих выдающихся качеств. Но после того, как он ушел из университета, его заслуги померкли, и я перестала светить их отраженным светом. Студенты из хороших семей больше не приглашали меня на воскресные вечеринки. Кое-кто снова начал передразнивать мой неаполитанский акцент. Наряды, подаренные мне Франко, вышли из моды и пообтрепались. Я быстро поняла, что присутствие в моей жизни Франко на какое-то время замаскировало мой статус, но не изменило его сущности: я как была, так и осталась для всех чужой. Я принадлежала к числу тех, кто трудится день и ночь, получает отличные оценки и даже пользуется симпатией и уважением, но никогда не сможет претендовать на престиж, доступный другим студентам. Я всегда буду бояться, что скажу что-то не то и не тем тоном, что буду не так одета, что меня уличат в пошлости чувств и неоригинальности мыслей.